Александр Подрабинек в 2021 году написал мне: «Вам надо было бы упомянуть, что при прямом столкновении с советским злом Мень отступил и пошел на сотрудничество с властью. Это и его повинное письмо в редакцию газеты «Труд» после публикации там статьи «Крест на совести», и совместное редактирование «покаянных» писем его прихожан перед отправкой их в КГБ. Я не виню его в слабости духа, но уж начав говорить, объективности ради сказать надо и об этом».
Подрабинек, кажется, думает, что я боюсь эту тему обсуждать и умалчиваю о письме Меня 1986 года, но я в 2016 году делал об этом письме отдельную часовую программу (в ней участвовали Александр Зорин и Владимир Ерохин). Но радиопрограмма всё же не позволяет проанализировать детали.
Я хотел бы подчеркнуть контекст. Диссиденты в принципе имели очень малое значение. Их было слишком мало, они были крепко изолированы от народа. Так что все разборки внутри диссидентов ни на что не влияли. Могли сотрудничать, могли не сотрудничать. Это имело значения для самих диссидентов, не для истории. Перестройка была сугубо внутри-тоталитарным явлением, в ходе которого чуть-чуть разрешили больше свободы слова. Но ведь и разговоры на кухне тоже были разрешены сверху, при Сталине и на такие разговоры не решались.
Хрущёвские послабления имели строго регулируемый характер. Брежнев начал их отменять. Задачи сделать диссидентов «сотрудничающими» в принципе-то не ставилось. Если Кагарлицкий и Павловской «ссучились», то это был некоторый приятный для власти бонус. (Был и остаётся, поскольку эти господа по-прежнему живут по сценарию, который им предписали при «покаянии»).
Драма «предательства» в контрасте между первоначальными идеалами и переменой. С 1991 года в России появились десятки тысяч идеологических холуёв Кремля, которые не были даже «предателями», потому что никогда и не исповедовали всерьёз демократических идеалов, не говоря уже об участии в какой-либо предосудительной с точки зрения Кремля деятельности. Кох и Боровой, Чубайс и Венедиктов нимало не предатели, потому что никогда и не были «отщепенцами», всегда отклонялись от курса строго на столько, на сколько дозволял или даже предписывал (по своим соображениям) режим.
Началось закручивание гаек в 1969 году с угроз в адрес «подписантов» — после чего девять десятых подписантов перестали что-либо пописывать. Надо заметить, что Мень отказался от «подписантства» значительно ранее. Он понял, что приход Брежнева знаменует конец хрущёвского либерализма — это свидетельствует о ясности и проницательности его ума. Поэтому Мень не стал подписывать письма Карелина-Якунина-Эшлимана, за пять лет до серьёзного «похолодания».
Когда в 1969-1972 годах диссиденты активно обсуждали, насколько позорно отказаться от подписывания писем протеста, «отказников» не обвиняли в сотрудничестве. Примечательно, что в сотрудничестве не обвиняли и эмигрировавших — Андропов планомерно и сознательно организовал изгнание из Кремлёвской империи диссидентов, ставя их перед выбором — эмигрировать или остаться.
Абсолютное большинство диссидентов, оставшихся в России, не осуждало эмигрировавших. (Заметим, что возможностью эмигировать воспользовались, прикинувшись диссидентов, сотни не только агентов КГБ, но и просто искателей лучшей жизни).
В строгом смысле словом, предосудительным сотрудничеством было только выступление бывшего диссидента с критикой в адрес других диссидентов и отречением от своих взглядов.
15 февраля 1972 года «Литературная газета» опубликовала письмо Варлама Шаламова:
«Мне стало известно, что издающийся в Западной Германии антисоветский журнальчик на русском языке «Посев», а также антисоветский эмигрантский «Новый журнал» в Нью-Йорке решили воспользоваться моим честным именем советского писателя и советского гражданина и публикуют в своих клеветнических изданиях мои «Колымские рассказы».
Считаю необходимым заявить, что я никогда не вступал в сотрудничество с антисоветским журналом «Посев» или «Новым журналом», а также и с другими зарубежными изданиями, ведущими постыдную антисоветскую деятельность.
Никаких рукописей я им не предоставлял, ни в какие контакты не вступал и, разумеется, вступать не собираюсь.
Я — честный советский писатель. Инвалидность моя не дает мне возможности принимать активное участие в общественной деятельности.
Я честный советский гражданин, хорошо отдающий себе отчет в значении XX съезда Коммунистической партии в моей личной жизни и жизни всей страны.
Подлый способ публикации, применяемый редакцией этих зловонных журнальчиков — по рассказу-два в номере,— имеет целью создать у читателя впечатление, что я — их постоянный сотрудник.
Эта омерзительная змеиная практика господ из «Посева» и «Нового журнала» требует бича, клейма.
Я отдаю себе отчет в том, какие грязные цели преследуют подобными издательскими маневрами господа из «Посева» и их так же хорошо известные хозяева. Многолетняя антисоветская практика журнала «Посев» и его издателей имеет совершенно ясное объяснение.
Эти господа, пышущие ненавистью к нашей великой стране, ее народу, ее литературе, идут на любую провокацию, любой шантаж, на любую клевету, чтобы опорочить, запятнать любое имя.
И в прошлые годы, и сейчас «Посев» был, есть и остается изданием, глубоко враждебным нашему строю, нашему народу.
Ни один уважающий себя советский писатель не уронит своего достоинства, не запятнает чести публикаций в этом зловонном антисоветском листке своих произведений.
Все сказанное относится к любым другим белогвардейским изданиям за границей.
Зачем же им понадобился я в свои шестьдесят пять лет?
Проблематика «Колымских рассказов» давно снята жизнью, и представлять меня миру в роли подпольного антисоветчика, «внутреннего эмигранта» господам из «Посева» и «Нового журнала» и их хозяевам не удастся!»
25 февраля Пётр Якир написал длинное обращение к Шаламову, упрекающего его за этот текст, но включавшее в себя фразу:
«Неправедное, жалкое и бездарное письмо, опубликованное за Вашей подписью в «Литературной газете» ничего не изменит в нашем отношении к Вам».
Слово «наше» тут не вполне понятно и точно неверно, потому что Шаламов и ранее был менее популярен среди диссидентов, чем Солженицын, а после письма от него отшатнулось большинство. Надо помянуть добрым словом римо-католика и учёного Юлия Шрейдера, который, напротив, счёл своим долгом придти к Шаламову сразу после публикации и поддержать — не его текст, а его лично.
Пётр Якир через полгода публично раскаялся в «антисоветской деятельности» (вместо с Виктором Красиным).
Тут и обнаружилось, что такое настоящее предательство: Якир дал показания на несколько десятков человек.
В осуждении Шаламова главным фактором был кратоцентризм, преклонение перед успехом и властью, только не властью Кремля, а властью Запада. Солженицын был в несколько раз худшим писателем, антисемитом, националистом, державником. Но Солженицын в 1970 году получил Нобелевскую премию — и на нём почил отблеск огромных денег, шведского короля, высшего признания, «мировое светило». Спустя десятилетия отблеск стёрся, свиная кожа обнаружилась во всей потёртой красе. Шаламов же не просто остался автором лучших рассказов о кремлёвских концлагерях, но и просто одним из немногих настоящих хороших русских писателях ХХ века — наравне с Платоновым и Шишкиным.
Юлий Шрейдер, оставшийся другом Шаламова, писал:
«Ясность сознания, сохранение души в тех условиях требовало небывалого героизма. На фоне признанной репутации Шаламова как несгибаемого героя для многих оказалась неожиданным ударом публикация в 1972 году письма В. Шаламова в «Литературную газету» с «отречением» от вышедшей на Западе книги его «Колымских рассказов». Лично я не считаю этот документ отречением — это был способ спасти хоть какие-то возможности публиковаться в своей стране (а для него важно было публиковаться именно в своей стране). Никто не вынуждал Шаламова писать такое письмо. Это я утверждаю с его слов, сказанных спустя день-два после того, как письмо было напечатано. Он вовсе не пытался оправдываться или жаловаться на вынужденные обстоятельства. Наоборот, он радовался, что ему удалось добиться этой публикации. Тут имело значение и то, что ему претило служить картой, разыгрываемой в отнюдь не совсем литературной игре».
Примечательно, что Шаламов считал своим долгом отрицать давление со стороны режима. «Еже писах — писах». Если подписал, то бесчестно пытаться перевалить вину на «обстоятельства».
Шрейдер с присущей ему умной иронией заметил, что осудили Шаламова как раз те, кто вовсе не был оппозиционером и верил, что всё не так уж плохо, что не нужно ерепениться, устраивать эскапады: «Проза Шаламова принципиально антипсихологична, это проза предельного экзистенциального опыта, получаемого человеком, попадающим за грань человеческого существования. Она с трудом воспринимается теми, кому этот опыт чужд, кто еще готов верить в то, что жизнь в социалистическом государстве не лишила его остатков человечности, кто хотел бы считать себя еще сохранившим человеческое достоинство. Вот почему советская интеллигенция не простила Шаламову его печально известное «отречение» и сразу отшатнулась от него».
Кумиром стал «человечный» Солженицын... Вот и ответ, почему в 1990-е интеллектуалы оказались не очень-то человечными.
Особенно злобно отреагировал на письмо Шаламова Солженицын: «Шаламов умер». Даже не приписал «для меня». Может быть, потому что Солженицыну была очень важна «человечность» — он ведь был стукач, был завербован сразу после ареста и в шарашке исполнял роль наседки, и «Иван Денисович» из того же теста, а стукачу очень важно, чтобы к нему отнеслись «по-человечески», а не как архангел Михаил.
29 ноября того же 1972 года «Литературная газета» опубликовала письмо Стругацких, 13 декабря — письмо Окуджавы. В этих письмах так же осуждались зарубежные публикации этих авторов. Они возмущения не вызвали — возможно, после Якира и других репрессий того же года стало ясно, что вопрос немножечко серьёзнее, чем казалось. Может быть, потому что, подумав, люди решили, что говорить о «сотрудничестве» с диктатурой всё-таки не следует.
Отца Александра Меня начали допрашивать уже после ареста его друга о.Глеба Якунина в 1979 году, но особенно активно с 1983 года.
9 января 1984 года был арестован его бывший прихожанин Сергей Маркус, который сломался, выступил с публичным покаянием и написал письмо с обличением о.Александра Меня. (Аналогичное письмо написал, будучи совсем не в тюрьме, а на свободе, бывший пономарь Меня Владимир Волгин, много лет спустя ставший духовником жены Дмитрия Медведева).
Заметим, что Мень не помогал Маркусу или кому другому писать такие письма, так что фраза Подрабинека о том, что Мень именно помогал своим прихожанам писать покаянные письма неверна. Каялись и предавали Дудко, Регельсон, Развеев, но они никоим образом не были прихожанами Меня. Маркуса Мень попросил покинуть приход, когда тот начал активно контактировать с иностранцами, причём без особой конспирации.
19 августа 1985 года в ходе допросов (которые велись в кабинете митр. Ювеналия Поярков в Новодевичьем монастыре) Мень дал подписку о том, что не будет издавать за границей своих книг. Подписка ничтожная, потому что доказать, что книги издавались и издаются с ведома автора, было заведомо невозможно.
16-17 апреля 1986 года в газете «Труд» был опубликован большой фельетон, обличавший Меня.
21 сентября 1986 года та же газета опубликовала письмо Меня:
«Сознаю, что, сам того не желая, допустил нарушения законодательства о культах. Так, некоторые мои незавершенные рукописи и магнитозаписи вышли из-под моего контроля и получили хождение. Мое общение с прихожанами храма, вопреки моим намерениям, привело к прискорбным для меня фактам. Некоторые из моих прихожан оказались виновными в противообщественных поступках или на грани нарушения закона. Считаю, что несу за них определенную моральную ответственность. Кроме того, публикация моих богословских работ в западном католическом издательстве «Жизнь с богом» была использована западной прессой для причисления меня к «оппозиционерам». В настоящее время я более строго взвешиваю мои действия».
Можно ли считать это «отречением»?
Письмо писалось очень долго, каждое слово выторговывалось. Каков результат? Тут нет никакого отречения!
«Допустил нарушения законодательства о культах» — обозначение факта, законодательство действительно было таково, запрещало религиозную пропаганду.
Общение с прихожанам «привело к прискорбным для меня фактам» — это о чём? «Прискорбным для меня» не означает «вредным для государства».
Некоторые из прихожан «оказались виновными в противообщественных поступках или на грани нарушения закона». Ни «противообщественные поступки», ни «на грани нарушения закона» — это не преступления. За это не положено отправлять в тюрьму.
Западная пресса причислила к оппозиционерам? Да, это факт. Но где фраза «а я оппозиционером не являюсь»? Её нет.
Завершающее «В настоящее время я более строго взвешиваю мои действия» предельно двусмысленно. «Взвешиваю» с какой целью? Активизировать писание недозволенных книг? Где тут о раскаянии?
Иезуитский текст в лучшем смысле слова.
Можно назвать это «сотрудничеством с режимом»?
Ни в малейшей степени. Тогда и Жанна д’Арк, которая отвечала на вопросы инквизиторов, «сотрудничала».
В среде диссидентов активно обсуждались различные стратегии в общении с Лубянкой. Пропагандировалась идея полного бойкота. Владимир Альбрехт, напротив, пропагандировал метод, схожий с позицией Меня: не бойкотировать, а требовать от следствия соблюдения правовых норм и пользоваться этими нормами. Позиция, как и все другие, вполне проигрышная, потому что на правовые нормы Кремлю всегда было глубоко наплевать.
Проиграл и Мень — в отличие от Альбрехта, он не эмигрировал в 1988 году и был убит чекистами в 1990 году.