Об идеалах отца Александра можно судить по его письмам еп. Иоанну Шаховскому 1979 года. Переписка очень хорошо показывает различие между Менем и другими вполне нечерносотенными православными. В этих письмах Мень был на редкость откровенен — в письмах духовным чадам и даже друзьям я не помню такой откровенности. Он пишет не просто старшему другу, а епископу — отец Александр всегда тосковал, что у него фактически нет епископа, пытался это как-то компенсировать. Он поделился с Шаховским самым заветным, но тот, кажется, это совершенно не заметил, не отреагировал и не понял даже, о чём речь.
Шаховскому совершенно неинтересно про Бога, призвание, веру, у него вполне земные заботы: «Недавно я получил хороший фотографический снимок — Крестный ход вокруг одного из северных храмов России. Какие хорошие, чистые лица, отсвет жизни настоящей на них и, словно, внутрь смотрят себя. И два священника — еще молодые (лет по 35—40), тоже молитвенно идут. Это хороший подарок мне родины земной — поглядеть на её лица».
Много их таких — хорошие чистые лица, смотрят внутрь себя и напрочь больше ничего не видят. Такие и Христа между делом распяли, сохраняя вполне просветлённое выражение лиц.
Отец Александр Мень, ни больше, ни меньше, заговорил о том, как понимаете смысл своей жизни:
«Еще в детстве прочёл я о нем [преп. Сергии] лекцию Ключевского и осознал, что нужно делать (единое на потребу). Взращивать незаметно те духовные богатства, которые нам завещаны. В этой глубине посевы могут взойти еще не скоро, но, как сказал апостол: «один насадил, другой поливал, а взрастил Господь». И то, что преподобный не замыкался в своём лесу от проблем жизни (тогдашних), тоже послужило мне уроком».
Забавно сравнить текст Ключевского с тем, что из этого текста извлёк Мень. Извлёк, отрезав главное у Ключевского — эссе-то ведь в основном о роли преп. Сергия как одного из столпов государства Российского. Вот государственное-то строительство отец Александр и отрезал, трансформировав — даже, пожалуй, подменив — идеей «не замыкаться в своём лесу от проблем жизни». «Единое на потребу» — это и есть отказ от Царства Кесаря. В эссе Ключевского этому соответствует разве что одна — зато яркая — мысль:
«Мир смотрел на чин жизни в монастыре преподобного Сергия, и то, что он видел, быт и обстановка пустынного братства поучали его самым простым правилам, которыми крепко людское христианское общежитие. В монастыре все было бедно и скудно ... Но все дружны между собой и приветливы к пришельцам, во всем следы порядка и размышления, каждый делает свое дело, каждый работает с молитвой и все молятся после работы; во всех чуялся скрытый огонь, который без искр и вспышек обнаруживался живительной теплотой, обдававшей всякого, кто вступал в эту атмосферу труда, мысли и молитвы».
«Труд, мысль и молитва» — именно в таком порядке. Надо ли говорить, что это всё Ключевский сочинил, что в житии ничего такого нет? Вот это сочинённое отец Александр и вылущил для себя, это вполне его девиз. Слово «мысль» — ключевое, революционное, аналог бердяевскому «творчество». В гламурном православии и времён Ключевского, и времён нынешних именно мысли нет, мысли боятся пуще всего и считают её признаком «нелояльности».
Есть у Ключевского и ещё одна фраза, не имеющая к реалиям XIV столетия, конечно, никакого отношения:
«Нам, страдающим избытком нравственных возбуждений и недостатком нравственной восприимчивости, трудно уже воспроизвести слагавшееся из этих наблюдений настроение нравственной сосредоточенности и общественного братства».
Архаично длинное выражение «избыток нравственных возбуждений при недостатке нравственной восприимчивости» отец Александр заменил кратким современным: «невроз». Он написал Шаховскому, что оказался под обаянием его автобиографии, которая произвела «глубокое впечатление своим светом и гармонией, какой—то органичностью избранного пути, без резких ломок и ударов, хотя времена были кризисные». И — о себе и своём:
«Меня всегда привлекал такой опыт, он казался глубоко подлинным, желанным — противоположным той болезненности веры, которая порой теперь культивируется под влиянием книг Кьеркегора да и вообще из-за невротической атмосферы века».
«Свет и гармония» — у Ключевского «живительная теплота».
Водораздел проходил и проходит не между диссидентами и недиссидентами, не между вышедшими на площадь и оставшимися в алтаре, не между подписавшими смелые письма и не подписавшими. Водораздел проходит между невротическим правдоискательством и правдоискательством спокойным, ровным, творческим. Не между Горбаневской и Менем, а между Горбаневской с Менем и теми сотнями невротиков от диссидентства (и невротиков от православия), которые — независимо от того, вышли или нет, подписали или нет — не соблюли иерархии «труда, мысли, молитвы».
Баланс, равновесие между входящим («восприимчивость») и исходящим («возбуждение») — вот критерий. Невротик возбуждён, хотя ничто особенного в душу его не вошло. Конечно, мир окружает каждого и входит в каждого, но мало физически, на уровне восприятия войти — надо ещё и быть воспринятым. Невротик блокирует обработку поступающей извне информации. Говоря словами Библии, «имеет уши слышать и не слышит, глаза — и не видит». Зато фонтанирует рассуждениями и проектами. Любит искать стукачей и предателей, почему легко предаёт сам. Не всегда органам госбезопасности, но ведь предать можно и безделью, бесплодию, бездумности. Главное предательство — жизнь по инерции, конформизм, будь то конформизм с Богом или конформизм со злом, инерционная демократичность или инерционный деспотизм (впрочем, деспотизм всегда инерция).
Острастки для, заметим, что невроз — удел не только читающих Кьеркегора, и даже не столько читающих Кьеркегора, сколько совсем других авторов. Просто друзья отца Александра Меня Кьеркегора читали чаще, чем Феофана Затворника. А ведь Феофан Затворник не в пример невротичнее Кьеркегора! Вот в чём неправда Аверинцева, когда он бранил интеллигенцию. Невротична интеллигенция, но её невроз хотя бы от жажды свободы, а невроз интеллектуалов — от жажды господства. У интеллигенции — инфантилизм, у интеллектуалов — патернализм. Но инфантилизм разрушает только своего носителя, а патернализм — гламурный, просветлённый, глядящий внутрь себя — уродует окружающих. Если, конечно, ему не дать укорот — для чего и есть свобода совести, секуляризация и прочие европейские придумки.
Отец Александр Мень удерживал людей от политической («диссидентской») активности. Но! Он удерживал тех, кто его спрашивал. Галича он что — удерживал? Да Галич и не спрашивал! Так что аполитичность отца Александра — отражение аполитичности, которой хотели те, кто его спрашивал, но не решались взять «грех» на себя.
Думаю, что именно потому, что в приходе Меня не было диссидентства «напоказ», «вымученного», оппозиционности не от сердца, а от конформизма, не было и «атмосферы взаимной подозрительности».
Отец Александр других удерживал, но сам вовсе не был аполитичен. Он был эталоном правды, чёткости, ясности — в том числе, в оценке деспотизма. Поэтому его аполитичность была для Лубянки как нож острый. Лубянке не нужна аполитичность. Что нужно Лубянке — лучше всего видно на примере Шпиллера и его многократно ухудшенного, опошленного, агрессивного варианта — о.Владимира Воробьева с его столь угодным Кремлю образовательным заведением. Вот это — не гебухой спланировано, не гебухой поддержано от всего сердца, и Кремлем поддержано. Псевдо-аполитичность, политизированность с суевериями, национализмом, антизападничеством, и то, что все это с гламуром, а не в портянках, только ухудшает атмосферу.
Примечательно, что именно отец Александр первым выступил в печати («Книжном обозрении») с призывом разрешить Солженицыну вернуться. Выступил, когда еще было не очень ясно, насколько тепла новая оттепель. Он — выступил, хотя к тому времени Солженицын был уже вполне очевидно не с ним, а с противоположным, невротически-патриотным лагерем. А как раз единомышленники Солженицына — трусили выступать.