Воспоминания моей матери сами по себе замечательный документ, беспощадный как мемуары Дарвина или кораблестроителя Алексея Крылова. Она абсолютно верно отмечает, что её невестка пишет о детях заметки намного более глубокие, психологически насыщенные, поэтические и т.п. Только вот беспощадности к себе в текстах невестки нет, что их не обесценивает, конечно, зато придаёт особую цену самоанализу Муси Кротовой. Это как отгрызание самой себе руки, чтобы освободиться из капкана.
Я пишу эти строки в 2020 году, мне 63 года — в этом же возрасте моя мать начала свои записки. Перечитывая в которой раз её текст, я вижу её «изнутри» дважды — изнутри её глазами, изнутри моими глазами. Конечно, я вижу её и памятью «внешней», но это не очень сильная и глубокая память. Однако, у меня есть и мощная внутренняя память, память ребёнка, который вырос и жил внутри поля тяготения матери. Я был вполне эгоистичен, занят собой, но внутренняя связь с матерью была колоссальной, интуитивное ощущение того, какая она, было и остаётся во мне. Это ощущение нимало не противоречит тому, как она воспринимала себя.
Собственно, тут в миниатюре создаётся история как таковая. История не делится на феномен и ноумен. История всегда есть странная стереоскопия: два взгляда, и оба изнутри. Историк всегда созерцает историю изнутри, но это изнутри не совпадает с «изнутри» других людей. В этом несовпадении и образуется стереоскопичность, жизненность.
Любопытно, что Муся Кротова блистательно ошиблась. Она перечисляла своих однокурсников по знаменитому некогда ИФЛИ и подводила итог:
«Профессия моя непрестижная, а мои «строчки» не накопили мне и рубля. У меня нет «связей̆», «знакомств» — словом, никто из моих сокурсников в своих мемуарах меня никак не вспомнит так, как я их сейчас вспоминаю».
Все, кого она перечислила, забыты. Даже директор музея Советской Армии, даже литературовед Кондратович и профессора Панков и Кулешов. Её текст живёт, читается, читается абсолютно посторонними людьми, не членами семьи. Потому что, ещё раз, он беспощадно честен.
Беспощадно честен был и мой отец. Но он был беспощадно честен к другим, особенно к сильным мира сего. Как и я. К себе — нет, не был. Как и я. Но безжалостность к другим важна для общества, помогает не сгнить, а беспощадность к себе важна для личности, помогает личности не сгнить.
В 62 года со мной случилось странное происшествие: я познакомился с Фьяметтой Хорват, дочерью фотографа с мировым именем, которая оказалась как две капли воды похожа на мою мать. Более того, она один раз была одета точь в точь такое же платье — чёрное в белый горошек. Она сама посмотрела на фотографию моей матери с некоторым ужасом. Впрочем, моя мать была похожа и на Арендт, и на Боннэр, довольно распространённый еврейский тип. А вот её сестра Дея была совершенно другой тип («круглоголовый»).
Это внешнее сходство ставит вопрос: кем бы могла быть Муся Кротова, если бы родилась в Бостоне или Квебеке? Какие её способности остались не реализованными из-за среды?
Мы не узнаем. Возможно, что всё было достаточно реализовано, хотя и уродливо. Моя мать была несчастна и несвободна, и она сознавала это, выговаривала это в своих записках. Выговаривала, потому что счастье было для неё важно, и она спрашивала себя, была ли она счастлива с мужем, с детьми, и отвечала «нет». Мгновения счастья, конечно, были, она сама одно описывает:
«Несколько лет назад, тоже в сентябре, мы с Ганей снимали с яблонь штрифель. Был хороший̆ урожай. Ганя залез на яблоню, рвал яблоки и бросал мне, а я ловила и складывала в ведро. Был яркий̆ солнечный день. Яблоки были такие красивые, огромные. Я сказала Гане: «Какой счастливый день!». И сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что действительно это было счастье — нас было двое, внуки и дети только недавно были здесь, страшные 18 лет были позади...».
Бергман. «Сказка сказок». Адам и Ева.
Это счастье момента. Настоящее, но «настоящее» в самом печальном смысле слова — обречённое быть моментом, даже если оно длится столетиями. Человек же сознаёт, что возможно и необходимо другое счастье, которое подстилает жизнь и в прошлом, и в настоящем, и в будущем. Может быть, не очень осязаемое, не эмоциональное, но важное. Счастье смысла.
Такое счастье у Муси Кротовой, конечно, было, она его в лоб называет: счастье работы. «Работать — это счастье. Это чувство держится у меня всю жизнь. Но впервые я это поняла в типографии».
Кошмар в том, что счастье, высший смысл, может быть бессмысленным. Евфросиния Керсновская хороший пример. Она ровесница не совсем матери, скорее, отца, родилась в 1908, у неё мужа не сажали, она сама загремела в норильские рудники. Она любила вкалывать — в буквальном смысле слова вкалывала. Весь её вдохновенный, самоотверженный труд был в лучшем случае бесполезен, в худшем помощью преступным правителям России. Муся Кротова сформулировала это острое осознание тщетности своей жизни так:
«Всё, что я проводила в школе, будучи ли пионервожатой̆ или классным руководителем, я проводила с азартом, интересом и любовью. Но сейчас, оглядываясь на прошлое, с грустью вижу, что большинство из проводимого нельзя назвать «делом». Это были мероприятия, от которых не было никакой̆ педагогической̆ пользы, и вероятнее всего, они наносили вред детям своей̆ казёнщиной̆, пошлостью и ненужностью».
Муся корит себя за то, что усвоила «рабское чувство долга» — но и за тщеславие. А ведь это не рабское чувство долга, это было просто чувство долга. Рабы как раз отлынивали и отлынивают. Тщеславие — да, и по себе знаю, страшное последствие патернализма. Но бывает патернализм, который ещё и тщеславие выкорчёвывает — как в английских частных школах. Так это «ещё более гаже». Смиренный такой сатанизм.
Так что беспощадность выходит чрезмерной. Жизнь суета не потому, что хотим делать добро, а выходит зло, а потому, что даже зло оборачивается добром. Есть мощные фильтры, перегонные станции, защитные механизмы души. Вода претворяется в вино, казёнщина в культуру, пошлость в мистику. Но беспощадность к себе на такие дешёвки не разменивается, и правильно делает. Зато я могу изнутри засвидетельствовать: ничего страшного. Подлости были? Нет! Предательства? Нет!! Бесчеловечность и людоедства, самое страшное в «совке»? Нет!!! Ну и ладушки.
«Сыновья — это счастье? Сколько часов в год я с ними общаюсь? Нужно ли им это общение? Вряд ли. У них столько друзей̆. Моего исчезновения они бы почти не заметили».
Исчезновения матери я давно не замечаю. Шок похорон прошёл. Я замечаю её неисчезновение. Краем глаза. Если повернуться — она ускользает, передвигается вместе с краем глаза. Но я поворачиваюсь снова и снова. Главное всегда за краем глаза.
Самый страшный эпизод в записках не война, не 18 лет концлагерей мужа, не репрессии, не предательства друзей и коллег. Туберкулёзный санаторий в Сибири, Мусе 22 года, она хорошо управляется со всеми детьми, потому что сама ещё не покинула детства. Вот она кормит с ложечки «умирашку», так звали детей, у которых не было шансов выздороветь. Кормит порезанными помидорами. Мальчик не хочет есть. Муся сперва берёт ложку в рот, кусочек берёт губами и причмокивает, как вкусно. Тогда и он ест. Она ненавидит помидоры. У неё на них аллергия всю жизнь. Это что, «чувство долга»? Трудолюбие, тщеславие, любознательность, интеллигентность?
Да ничуть. Проста она — неумирашка, раз способна на такое. Неумирашка в каждом живёт, да не в каждом жив.